Почему снится один и тот же человек несколько ночей подряд? Приснился один человек двум людям в одну ночь Несколько человек в эту ночь.

И, благодаря ветерку, дувшему с моря, дышала нежной прохладой, казавшейся таким счастьем после палящего зноя дня. Мириады звезд зажглись на небе, и луна, круглая и полная, лила свой серебристый свет с высоты бархатисто-темного купола и, медленно плывя, казалась задумчивой и томной.

В эту чудную ночь, накануне Рождества Христова, белый катер с клипера «Забияка», стоявшего верст за шесть, за семь на рейде, – дожидался у одной из пристаней нижней части города господ офицеров, бывших на берегу.

Эта нижняя, «деловая» часть города с конторами, пакгаузами , лавками, складами и тесно скученными домами, исключительно населенная туземцами – малайцами и метисами, да пришлыми китайцами, ютилась почти у самого моря, кишащего акулами и кайманами, в нездоровой, сырой и болотистой местности. Настоящие хозяева острова Явы, голландцы, жили наверху, на горе, в европейской Батавии, роскошном, чистом городке изящных домов, вилл и гостиниц, тонувшем в густой зелени садов и парков, в которых высились гигантские пальмы. Оттуда с ранней зари деловые люди спускались в малайский квартал и в десять часов утра уже возвращались домой в свои прохладные дома. Адская жара заставляла прекращать занятия, возобновлявшиеся снова за несколько часов до заката и оканчивающиеся часов в десять вечера.

Оживленная и шумная днем жизнь в малайском квартале затихла. Огоньки в маленьких домах потухли, и узкие и грязные, прорезанные смертоносными каналами, улицы нижнего города опустели. Даже не видно было шныряющих у пристаней ночных темнокожих фей-малаек, чтобы смущать матросов всевозможных национальностей, давно не бывших на берегу, и своим более чем откровенным нарядом, и выразительными пантомимами, и острым, неприятным запахом кокосового масла, которым малайки расточительно пользуются, смазывая им и волосы, и руки, и шею. Пусто везде. Изредка лишь мелькнет громадный бумажный фонарь запоздалого разносчика всяких товаров, китайца – этого еврея почти всего востока, возвращающегося из верхнего города, от варваров, к себе домой на отдых.

Где-то вблизи на рейде, на каком-то судне пробило шесть склянок – одиннадцать часов. Туземец спит. У пристани и далеко кругом стоит мертвая тишина с однообразным шепотом морского прибоя, который нежно лижет береговой вязкий песок. Только по временам эта торжественная, полная какой-то таинственности, тишина тропической ночи нарушается вдруг шумными всплесками, когда крокодил, после дневного крепкого сна на отмелях под отвесными лучами солнца, забавляется в воде, ловя добычу.

И снова тишина.

Русские матросы с «Забияки», катерные гребцы, в ожидании господ, находились все на катере. Лунный свет падал на их белые рубахи и захватывал некоторые лица. Несколько человек, растянувшись под банками, сладко спали. Один чернявый молодой матросик задумчиво и как-то вопросительно поглядывал то на мерцающие звезды, то на сверкающую серебром полосу моря и видимо думал какую-то думу, судя по его напряженно-строгому лицу. По временам, когда раздавались всплески, он вздрагивал и пугливо озирался на товарищей. А человек шесть или семь собрались около кормы и, рассевшись по бортам на сиденьях, вели беседу как-то особенно тихо, почти шепотом, словно бы боясь нарушить тишину этой волшебной ночи и точно несколько пугаясь ее жуткой таинственности. Дымок нескольких курящихся трубочек с острым запахом махорки приятно щекотал обоняние беседующих гребцов.

Кроме русского катера, у пристани не было ни одной шлюпки.

Матросы вспоминали о России, о празднике на родине, высказывали желание поскорей вернуться домой, особенно те, которые по возвращении рассчитывали на отставку или, по крайней мере, на бессрочный отпуск. Вот уж третье Рождество они встречают в «чужих» и «жарких» местах… Опротивело… Скорей бы вернуться!

И несмотря на жизнь, хотя полную опасностей, но все-таки относительно сносную (на клипере и командир, и офицеры были люди порядочные и матросов не теснили) и сытую, каждого из матросов тянуло туда, на север, на далекую родину с ее бедами и нуждой, с покосившимися избами, соснами и елями, снегом и морозами.

После этих воспоминаний все как-то притихли. Несколько минут длилось молчание.

– Гляди… Звезда упала… Еще… И куда она падает, братцы? – тихо спросил чернявый матрос.

– В окиян, известно. Опричь окияна ей некуда упасть! – отвечал пожилой здоровый матрос уверенным тоном.

– А ежели на землю? – спросил кто-то.

– Нельзя, потому все как есть расшибет. По самой этой причине бог и валит звезду в море… Туда, мол, тебе место…

Чернявый матросик, видимо неудовлетворенный этим объяснением, снова стал глядеть на небо.

– Это бог виноватую звезду наказывает… Потому звезды тоже бунтуют… И особенно много, братцы, падает их в эту ночь…

– По какой такой причине, братец? – задорно спросил пожилой, плотный матрос.

– А по такой причине, милый человек, что в эту ночь не бунтуй, а веди себя смирно, потому как в эту самую ночь Спаситель родился… Великая эта ночь… Нашему рассудку и не понять… И как ежели подумаешь, что родился он в бедности, пострадал за бездольных людей и принял смерть на кресте, так наши-то все горя ничего не стоят… Ни одной полушки!.. Да, братцы, великая эта ночь. И кто в эту ночь обидит младенца, – тому великое будет наказание… Так старик один божественный мне сказывал, странник. В книгах, говорит, все показано…

– Ишь ты, подлый!.. Так и мутит воду! – проговорил кто-то, когда послышался вблизи всплеск воды…

– Нешто крокодил?

– Кому другому… Гляди – башка его над водой…

Все глаза устремились на одну точку. На освещенной светом луны полосе воды видна была отвратительная черная голова каймана, тихо плывшего неподалеку от шлюпки к берегу.

– Погани-то всякой в этих местах!.. И крокодил, и акула проклятая… Сказывают, на берегу, в лесах и тигра… Однако загуляли что-то наши офицеры на берегу, братцы… Скоро и полночь… А ты, Живков, что все на небо глаза пялишь? Ай любопытно? Не про нас, брат, писано! – проговорил, обращаясь к чернявому матросику, пожилой, плотный матрос.

В эту минуту с берега вдруг донесся чей-то жалобный крик.

Матросы притихли. Кто-то сказал:

– А ведь это дите плачет…

– Дите и есть… По ближности где-то… Ишь, горемычный, заливается… Заплутал, что ли…

– Кто-нибудь при ем должен быть…

Жалобный, беспомощный плач не прекращался.

– Сходил бы кто посмотреть, что ли? – заметил плотный, пожилой матрос, не двигаясь, однако, сам с места.

– Куда ходить? Офицеры могут вернуться, а гребца нет! – строго проговорил унтер-офицер, старшина на катере.

– И то правда! – сказал плотный матрос.

– Что ж, так и бросить без призора младенца в этакую ночь? – раздался приятный тенорок загребного Ефремова. – А ежели он один да без помощи?.. Это, Егорыч, не того… неправильно…

– Я мигом вернусь, Андрей Егорыч, только взгляну, в чем причина! – взволнованно проговорил чернявый матросик. – Дозвольте…

– Ну, ступай… Только смотри, Живков, не заблудись…

– И я с ним, Егорыч! – вымолвил Ефремов.

И оба матроса, выскочив из катера, бегом побежали по пустынному берегу на плач ребенка…

И очень скоро, почти у самого моря, они увидали крошечного черномазого мальчика в одной рубашонке, завязшего в мокром рыхлом песке.

Около не было ни души.

Матросы удивленно переглянулись.

– Эка идолы!.. Эка бесчувственные!.. Бросили ребенка… Это, брат Живков, неспроста… Погубить хотели младенца… Тут бы его крокодил и сожрал!.. Гляди… Ишь плывет… Почуял, видно…

И Ефремов взял на руки ребенка.

Я стоял на берегу Голтвы и ждал с того берега парома. В обыкновенное время Голтва представляет из себя речонку средней руки, молчаливую и задумчивую, кротко блистающую из-за густых камышей, теперь же предо мной расстилалось целое озеро. Разгулявшаяся вешняя вода перешагнула оба берега и далеко затопила оба побережья, захватив огороды, сенокосы и болота, так что на водной поверхности не редкость было встретить одиноко торчащие тополи и кусты, похожие в потемках на суровые утесы. Погода казалась мне великолепной. Было темно, но я все-таки видел и деревья, и воду, и людей... Мир освещался звездами, которые всплошную усыпали всё небо. Не помню, когда в другое время я видел столько звезд. Буквально некуда было пальцем ткнуть. Тут были крупные, как гусиное яйцо, и мелкие, с конопляное зерно... Ради праздничного парада вышли они на небо все до одной, от мала до велика, умытые, обновленные, радостные, и все до одной тихо шевелили своими лучами. Небо отражалось в воде; звезды купались в темной глубине и дрожали вместе с легкой зыбью. В воздухе было тепло и тихо... Далеко, на том берегу, в непроглядной тьме, горело врассыпную несколько ярко-красных огней... В двух шагах от меня темнел силуэт мужика в высокой шляпе и с толстой, суковатой палкой. — Как, однако, долго нет парома! — сказал я. — А пора ему быть, — ответил мне силуэт. — Ты тоже дожидаешься парома? — Нет, я так... — зевнул мужик, — люминации дожидаюсь. Поехал бы, да, признаться, пятачка на паром нет. — Я тебе дам пятачок. — Нет, благодарим покорно... Ужо на этот пятачок ты за меня там в монастыре свечку поставь... Этак любопытней будет, а я и тут постою. Скажи на милость, нет парома! Словно в воду канул! Мужик подошел к самой воде, взялся рукой за канат и закричал: — Иероним! Иерони-им! Точно в ответ на его крик, с того берега донесся протяжный звон большого колокола. Звон был густой, низкий, как от самой толстой струны контрабаса: казалось, прохрипели сами потемки. Тотчас же послышался выстрел из пушки. Он прокатился в темноте и кончился где-то далеко за моей спиной. Мужик снял шляпу и перекрестился. — Христос воскрес! — сказал он. Не успели застыть в воздухе волны от первого удара колокола, как послышался другой, за ним тотчас же третий, и потемки наполнились непрерывным, дрожащим гулом. Около красных огней загорелись новые огни и все вместе задвигались, беспокойно замелькали. — Иерони-им! — послышался глухой протяжный крик. — С того берега кричат, — сказал мужик. — Значит, и там нет парома. Заснул наш Иероним. Огни и бархатный звон колокола манили к себе... Я уж начал терять терпение и волноваться, но вот наконец, вглядываясь в темную даль, я увидел силуэт чего-то, очень похожего на виселицу. Это был давно жданный паром. Он подвигался с такою медленностью, что если б не постепенная обрисовка его контуров, то можно было бы подумать, что он стоит на одном месте или же идет к тому берегу. — Скорей! Иероним! — крикнул мой мужик. — Барин дожидается! Паром подполз к берегу, покачнулся и со скрипом остановился. На нем, держась за канат, стоял высокий человек в монашеской рясе и в конической шапочке. — Отчего так долго? — спросил я, вскакивая на паром. — Простите Христа ради, — ответил тихо Иероним. — Больше никого нет? — Никого... Иероним взялся обеими руками за канат, изогнулся в вопросительный знак и крякнул. Паром скрипнул и покачнулся. Силуэт мужика в высокой шляпе стал медленно удаляться от меня — значит, паром поплыл. Иероним скоро выпрямился и стал работать одной рукой. Мы молчали и глядели на берег, к которому плыли. Там уже началась «люминация», которой дожидался мужик. У самой воды громадными кострами пылали смоляные бочки. Отражения их, багровые, как восходящая луна, длинными, широкими полосами ползли к нам навстречу. Горящие бочки освещали свой собственный дым и длинные человеческие тени, мелькавшие около огня; но далее в стороны и позади них, откуда несся бархатный звон, была всё та же беспросветная, черная мгла. Вдруг, рассекая потемки, золотой лентой взвилась к небу ракета; она описала дугу и, точно разбившись о небо, с треском рассыпалась в искры. С берега послышался гул, похожий на отдаленное ура. — Как красиво! — сказал я. — И сказать нельзя, как красиво! — вздохнул Иероним. — Ночь такая, господин! В другое время и внимания не обратишь на ракеты, а нынче всякой суете радуешься. Вы сами откуда будете? Я сказал, откуда я. — Так-с... радостный день нынче... — продолжал Иероним слабым, вздыхающим тенорком, каким говорят выздоравливающие больные. — Радуется и небо, и земля, и преисподняя. Празднует вся тварь. Только скажите мне, господин хороший, отчего это даже и при великой радости человек не может скорбей своих забыть? Мне показалось, что этот неожиданный вопрос вызывал меня на один из тех «продлинновенных», душеспасительных разговоров, которые так любят праздные и скучающие монахи. Я не был расположен много говорить, а потому только спросил: — А какие, батюшка, у вас скорби? — Обыкновенно, как и у всех людей, ваше благородие, господин хороший, но в нынешний день случилась в монастыре особая скорбь: в самую обедню, во время паремий, умер иеродьякон Николай... — Что ж, это божья воля! — сказал я, подделываясь под монашеский тон. — Всем умирать нужно. По-моему, вы должны еще радоваться... Говорят, что кто умрет под Пасху или на Пасху, тот непременно попадет в царство небесное. — Это верно. Мы замолчали. Силуэт мужика в высокой шляпе слился с очертаниями берега. Смоляные бочки разгорались всё более и более. — И писание ясно указывает на суету скорби, и размышление, — прервал молчание Иероним, — но отчего же душа скорбит и не хочет слушать разума? Отчего горько плакать хочется? Иероним пожал плечами, повернулся ко мне и заговорил быстро: — Умри я или кто другой, оно бы, может, и незаметно было, но ведь Николай умер! Никто другой, а Николай! Даже поверить трудно, что его уж нет на свете! Стою я тут на пароме и всё мне кажется, что сейчас он с берега голос свой подаст. Чтобы мне на пароме страшно не казалось, он всегда приходил на берег и окликал меня. Нарочито для этого ночью с постели вставал. Добрая душа! Боже, какая добрая и милостивая! У иного человека и матери такой нет, каким у меня был этот Николай! Спаси, господи, его Душу! Иероним взялся за канат, но тотчас же опять повернулся ко мне. — Ваше благородие, а ум какой светлый! — сказал он певучим голосом. — Какой язык благозвучный и сладкий! Именно, как вот сейчас будут петь в заутрени: «О, любезнаго! о, сладчайшаго твоего гласа!» Кроме всех прочих человеческих качеств, в нем был еще и дар необычайный! — Какой дар? — спросил я. Монах оглядел меня и, точно убедившись, что мне можно вверять тайны, весело засмеялся. — У него был дар акафисты писать... — сказал он. — Чудо, господин, да и только! Вы изумитесь, ежели я вам объясню! Отец архимандрит у нас из московских, отец наместник в Казанской академии кончил, есть у нас и иеромонахи разумные, и старцы, но ведь, скажи пожалуйста, ни одного такого нет, чтобы писать умел, а Николай, простой монах, иеродьякон, нигде не обучался и даже видимости наружной не имел, а писал! Чудо! Истинно чудо! Иероним всплеснул руками и, совсем забыв про канат, продолжал с увлечением: — Отец наместник затрудняется проповеди составлять; когда историю монастыря писал, то всю братию загонял и раз десять в город ездил, а Николай акафисты писал! Акафисты! Это не то что проповедь или история! — А разве акафисты трудно писать? — спросил я. — Большая трудность... — покрутил головой Иероним. — Тут и мудростью и святостью ничего не поделаешь, ежели бог дара не дал. Монахи, которые не понимающие, рассуждают, что для этого нужно только знать житие святого, которому пишешь, да с прочими акафистами соображаться. Но это, господин, неправильно. Оно, конечно, кто пишет акафист, тот должен знать житие до чрезвычайности, до последней самомалейшей точки. Ну и соображаться с прочими акафистами нужно, как где начать и о чем писать. К примеру сказать вам, первый кондак везде начинается с «возбранный» или «избранный»... Первый икос завсегда надо начинать с ангела. В акафисте к Иисусу Сладчайшему, ежели интересуетесь, он начинается так: «Ангелов творче и господи сил», в акафисте к пресвятой богородице: «Ангел предстатель с небесе послан бысть», к Николаю Чудотворцу: «Ангела образом, земнаго суща естеством» и прочее. Везде с ангела начинается. Конечно, без того нельзя, чтобы не соображаться, но главное ведь не в житии, не в соответствии с прочим, а в красоте и сладости. Нужно, чтоб всё было стройно, кратко и обстоятельно. Надо, чтоб в каждой строчечке была мягкость, ласковость и нежность, чтоб ни одного слова не было грубого, жесткого или несоответствующего. Так надо писать, чтоб молящийся сердцем радовался и плакал, а умом содрогался и в трепет приходил. В богородичном акафисте есть слова: «Радуйся, высото, неудобовосходимая человеческими помыслы; радуйся, глубино, неудобозримая и ангельскима очима!» В другом месте того же акафиста сказано: «Радуйся, древо светлоплодовитое, от него же питаются вернии; радуйся, древо благосеннолиственное, им же покрываются мнози!» Иероним, словно испугавшись чего-то или застыдившись, закрыл ладонями лицо и покачал головой. — Древо светлоплодовитое... древо благосеннолиственное... — пробормотал он. — Найдет же такие слова! Даст же господь такую способность! Для краткости много слов и мыслей пригонит в одно слово и как это у него всё выходит плавно и обстоятельно! «Светоподательна светильника сущим...» — сказано в акафисте к Иисусу Сладчайшему. Светоподательна! Слова такого нет ни в разговоре, ни в книгах, а ведь придумал же его, нашел в уме своем! Кроме плавности и велеречия, сударь, нужно еще, чтоб каждая строчечка изукрашена была всячески, чтоб тут и цветы были, и молния, и ветер, и солнце, и все предметы мира видимого. И всякое восклицание нужно так составить, чтоб оно было гладенько и для уха вольготней. «Радуйся, крине райскаго прозябения!» — сказано в акафисте Николаю Чудотворцу. Не сказано просто «крине райский», а «крине райскаго прозябения»! Так глаже и для уха сладко. Так именно и Николай писал! Точь-в-точь так! И выразить вам не могу, как он писая! — Да, в таком случае жаль, что он умер, — сказал я. — Однако, батюшка, давайте плыть, а то опоздаем... Иероним спохватился и побежал к канату. На берегу начали перезванивать во все колокола. Вероятно, около монастыря происходил уже крестный ход, потому что всё темное пространство за смоляными бочками было теперь усыпано двигающимися огнями. — Николай печатал свои акафисты? — спросил я Иеронима. — Где ж печатать? — вздохнул он. — Да и странно было бы печатать. К чему? В монастыре у нас этим никто не интересуется. Не любят. Знали, что Николай пишет, но оставляли без внимания. Нынче, сударь, новые писания никто не уважает! — С предубеждением к ним относятся? — Точно так. Будь Николай старцем, то, пожалуй, может, братия и полюбопытствовала бы, а то ведь ему еще и сорока лет не было. Были которые смеялись и даже за грех почитали его писание. — Для чего же он писал? — Так, больше для своего утешения. Из всей братии только я один и читал его акафисты. Приду к нему потихоньку, чтоб прочие не видели, а он и рад, что я интересуюсь. Обнимет меня, по голове гладит, ласковыми словами обзывает, как дитя маленького. Затворит келью, посадит меня рядом с собой и давай читать... Иероним оставил канат и подошел ко мне. — Мы вроде как бы друзья с ним были, — зашептал он, глядя на меня блестящими глазами. — Куда он, туда и я. Меня нет, он тоскует. И любил он меня больше всех, а всё за то, что я от его акафистов плакал. Вспоминать трогательно! Теперь я всё равно как сирота или вдовица. Знаете, у нас в монастыре народ всё хороший, добрый, благочестивый, но... ни в ком нет мягкости и деликатности, всё равно как люди простого звания. Говорят все громко, когда ходят, ногами стучат, шумят, кашляют, а Николай говорил завсегда тихо, ласково, а ежели заметит, что кто спит или молится, то пройдет мимо, как мушка или комарик. Лицо у него было нежное, жалостное... Иероним глубоко вздохнул и взялся за канат. Мы уже приближались к берегу. Прямо из потемок и речной тишины мы постепенно вплывали в заколдованное царство, полное удушливого дыма, трещащего света и гама. Около смоляных бочек, уж ясно было видно, двигались люди. Мельканье огня придавало их красным лицам и фигурам странное почти фантастическое выражение. Изредка среди голов и лиц мелькали лошадиные морды, неподвижные, точно вылитые из красной меди. — Сейчас запоют пасхальный канон... — сказал Иероним, — а Николая нет, некому вникать... Для него слаже и писания не было, как этот канон. В каждое слово, бывало, вникал! Вы вот будете там, господин, и вникните, что поется: дух захватывает! — А вы разве не будете в церкви? — Мне нельзя-с... Перевозить нужно... — Но разве вас не сменят? — Не знаю... Меня еще в девятом часу нужно было сменить, да вот, видите, не сменяют!.. А, признаться, хотелось бы в церковь... — Вы монах? — Да-с... то есть я послушник. Паром врезался в берег и остановился. Я сунул Иерониму пятачок за провоз и прыгнул на сушу. Тотчас же телега с мальчиком и со спящей бабой со скрипом въехала на паром. Иероним, слабо окрашиваемый огнями, налег на канат, изогнулся и сдвинул с места паром... Несколько шагов я сделал по грязи, но далее пришлось идти по мягкой, свежепротоптанной тропинке. Эта тропинка вела к темным, похожим на впадину, монастырским воротам сквозь облака дыма, сквозь беспорядочную толпу людей, распряженных лошадей, телег, бричек. Всё это скрипело, фыркало, смеялось, и по всему мелькали багровый свет и волнистые тени от дыма... Сущий хаос! И в этой толкотне находили еще место заряжать маленькую пушку и продавать пряники! По ту сторону стены, в ограде, происходила не меньшая суетня, но благочиния и порядка наблюдалось больше. Тут пахло можжевельником и росным ладаном. Говорили громко, но смеха и фырканья не слышалось. Около могильных памятников и крестов жались друг к другу люди с куличами и узлами. По-видимому, многие из них приехали святить куличи издалека и были теперь утомлены. По чугунным плитам, которые лежали полосой от ворот до церковной двери, суетливо, звонко стуча сапогами, бегали молодые послушники. На колокольне тоже возились и кричали. «Какая беспокойная ночь! — думал я. — Как хорошо!» Беспокойство и бессонницу хотелось видеть во всей природе, начиная с ночной тьмы и кончая плитами, могильными крестами и деревьями, под которыми суетились люди. Но нигде возбуждение и беспокойство не сказывались так сильно, как в церкви. У входа происходила неугомонная борьба прилива с отливом. Одни входили, другие выходили и скоро опять возвращались, чтобы постоять немного и вновь задвигаться. Люди снуют с места на место, слоняются и как будто чего-то ищут. Волна идет от входа и бежит по всей церкви, тревожа даже передние ряды, где стоят люди солидные и тяжелые. О сосредоточенной молитве не может быть и речи. Молитв вовсе нет, а есть какая-то сплошная, детски-безотчетная радость, ищущая предлога, чтобы только вырваться наружу и излиться в каком-нибудь движении, хотя бы в беспардонном шатании и толкотне. Та же необычайная подвижность бросается в глаза и в самом пасхальном служении. Царские врата во всех приделах открыты настежь, в воздухе около паникадила плавают густые облака ладанного дыма; куда ни взглянешь, всюду огни, блеск, треск свечей... Чтений не полагается никаких; пение, суетливое и веселое, не прерывается до самого конца; после каждой песни в каноне духовенство меняет ризы и выходит кадить, что повторяется почти каждые десять минут. Не успел я занять места, как спереди хлынула волна и отбросила меня назад. Передо мной прошел высокий плотный дьякон с длинной красной свечой; за ним спешил с кадилом седой архимандрит в золотой митре. Когда они скрылись из виду, толпа оттиснула меня опять на прежнее место. Но не прошло и десяти минут, как хлынула новая волна и опять показался дьякон. На этот раз за ним шел отец наместник, тот самый, который, по словам Иеронима, писал историю монастыря. Мне, слившемуся с толпой и заразившемуся всеобщим радостным возбуждением, было невыносимо больно за Иеронима. Отчего его не сменят? Почему бы не пойти на паром кому-нибудь менее чувствующему и менее впечатлительному? «Возведи окрест очи твои, Сионе, и виждь... — пели на клиросе, — се бо приидоша к тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада твоя...» Я поглядел на лица. На всех было живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивался и не вникал в то, что пелось, и ни у кого не «захватывало духа». Отчего не сменят Иеронима? Я мог себе представить этого Иеронима, смиренно стоящего где-нибудь у стены, согнувшегося и жадно ловящего красоту святой фразы. Всё, что теперь проскальзывало мимо слуха стоявших около меня людей, он жадно пил бы своей чуткой душой, упился бы до восторгов, до захватывания духа, и не было бы во всём храме человека счастливее его. Теперь же он плавал взад и вперед по темной реке и тосковал по своем умершем брате и друге. Сзади хлынула волна. Полный, улыбающийся монах, играя четками и оглядываясь назад, боком протискался около меня, пролагая путь какой-то даме в шляпке и бархатной шубке. Вслед за дамой, неся над нашими головами стул, торопился монастырский служка. Я вышел из церкви. Мне хотелось посмотреть мертвого Николая, безвестного сочинителя акафистов. Я прошелся около ограды, где вдоль стены тянулся ряд монашеских келий, заглянул в несколько окон и, ничего не увидел, вернулся назад. Теперь я не сожалею, что не видел Николая; бог знает, быть может, увидев его, я утратил бы образ, который рисует теперь мне мое воображение. Этого симпатичного поэтического человека, выходившего по ночам перекликаться с Иеронимом и пересыпавшего свои акафисты цветами, звездами и лучами солнца, не понятого и одинокого, я представляю себе робким, бледным, с мягкими, кроткими и грустными чертами лица. В его глазах, рядом с умом, должна светиться ласка и та едва сдерживаемая, детская восторженность, какая слышалась мне в голосе Иеронима, когда тот приводил мне цитаты из акафистов. Когда после обедни мы вышли из церкви, то ночи уже не было. Начиналось утро. Звезды погасли, и небо представлялось серо-голубым, хмурым. Чугунные плиты, памятники и почки на деревьях были подернуты росой. В воздухе резко чувствовалась свежесть. За оградой уже не было того оживления, какое я видел ночью. Лошади и люди казались утомленными, сонными, едва двигались, а от смоляных бочек оставались одни только кучки черного пепла. Когда человек утомлен и хочет спать, то ему кажется, что то же самое состояние переживает и природа. Мне казалось, что деревья и молодая трава спали. Казалось, что даже колокола звонили не так громко и весело, как ночью. Беспокойство кончилось, и от возбуждения осталась одна только приятная истома, жажда сна и тепла. Теперь я мог видеть реку с обоими берегами. Над ней холмами то там, то сям носился легкий туман. От воды веяло холодом и суровостью. Когда я прыгнул на паром, на нем уже стояла чья-то бричка и десятка два мужчин и женщин. Канат, влажный и, как казалось мне, сонный, далеко тянулся через широкую реку и местами исчезал в белом тумане. — Христос воскрес! Больше никого нет? — спросил тихий голос. Я узнал голос Иеронима. Теперь ночные потемки уж не мешали мне разглядеть монаха. Это был высокий узкоплечий человек, лет 35, с крупными округлыми чертами лица, с полузакрытыми, лениво глядящими глазами и с нечесаной клиновидной бородкой. Вид у него был необыкновенно грустный и утомленный. — Вас еще не сменили? — удивился я. — Меня-с? — переспросил он, поворачивая ко мне свое озябшее, покрытое росой лицо и улыбаясь. — Теперь уж некому сменять до самого утра. Все к отцу архимандриту сейчас разговляться пойдут-с. Он да еще какой-то мужичок в шапке из рыжего меха, похожей на липовки, в которых продают мед, поналегли на канат, дружно крякнули, и паром тронулся с места. Мы поплыли, беспокоя на пути лениво подымавшийся туман. Все молчали. Иероним машинально работал одной рукой. Он долго водил по нас своими кроткими, тусклыми глазами, потом остановил свой взгляд на розовом чернобровом лице молоденькой купчихи, которая стояла на пароме рядом со мной и молча пожималась от обнимавшего ее тумана. От ее лица не отрывал он глаз в продолжение всего пути. В этом продолжительном взгляде было мало мужского. Мне кажется, что на лице женщины Иероним искал мягких и нежных черт своего усопшего друга.

"В снегах"

Ночью на верху снежного холма появился человек в собачьей дохе, взглянул на открытый, залитый лунным светом, крутой косогор, поправил за спиной винтовку и шибко побежал вниз на широких лыжах, - закутался снежной пылью.

За ним появился на гребне второй человек, и - еще, и - еще, - в подпоясанных дохах. Один за другим, - откинувшись, раздвинув ноги, -

слетали они вниз, где на снегу лежали синие тени от сосен. Скатились и пропали в лесу.

Спустя небольшое время на ту же гору вышел волк, за ним - стая. Волк сел. Иные волки легли, положили морды на лапы, - слушали, глядели туда, где под горой за лесом блестели две морозных полосы рельсов.

Волки были гладкие. Они давно шли следом за партизанами. Партизаны, через сопки и леса, забегали глубоко в тыл отступавшим остаткам войск несчастного правителя. На тысячи верст поднялись на хуторах и деревнях сибирские мужики, - бросились в погоню за несметными, уходившими на восток сокровищами правителя.

Тою же ночью невдалеке от этих мест тащился на восток закутанный дымом товарный поезд. Дымило, валило искрами из каждой теплушки. В иных горели печки, жаровни, а где и костры посреди вагона.

У огня сидели странные люди - закопченные, с голодными, страшными глазами, в рваных шинелях, в тулупах, кто просто в бабьей шубе, с отмороженными носами, ногами, обмотанными в тряпье.

Люди глядели на огонь. Шутки были давно все перешучены, было не до шуток. Ехали третью неделю от самой Москвы в погоню за сокровищем, - оно, окруженное остатками войск правителя, все дальше уходило на восток.

Вдруг загремели цепи, заскрипели буфера, стали вагоны. Двери - настежь.

Повыскакали из вагонов. Повалил пар. От крепкого мороза ломило дух.

Кругом луны - семь радужных кругов. Из снега торчали обгорелые столбы станции. Охриплыми голосами кричали командиры.

Бойцы пошли редкой цепью по снежной равнине, куда - неизвестно, края не видно. Шли, ложились в цепи. Поднимались, опять брели по жесткому, волнистому снегу, спотыкались о наметенные гребни.

Несколько человек в эту ночь видели такое, что потом, когда после боя вернулись в теплушки, - сразу не могли рассказать: стучали зубами. Видели,

Стоят на равнине голые мужики, один от другого саженях в пятнадцати.

Мужики, для крепости политые водой, и рука поднятая указывает дорогу.

Говорят, правитель наставил много таких вех на дорогах.

Бой в эту ночь был легкий, неприятель к себе не подпустил, скрылся. Так и не разобрали - с кем дрались: с правителем, с чехами, с атаманами.

Сели в теплушки, поехали глубже на восток в погоне за сокровищем.

Сокровище - двадцать тысяч пудов золота - ползло в двадцати вагонах по снежным пустыням на восток. За вагонами тянулся кровавый след. Поезд пробирался вперед, как зверь, окруженный волкодавами.

Невидимые, пронзительные лучи шли от этого золота, затерянного в снегах. Кружились головы, из стран в страны летели шифрованные депеши.

Произносились парламентские речи о походе на Москву. Подписывались кредиты на покупку оружия. Снаряжались войска.

Двадцать тысяч пудов золота двигалось на восток, все ближе, ближе к открытому морю. Еще усилие, и - казалось - золото будет вырвано из пределов сумасшедшей России, и тогда - конец ее безумствам.

Но, стиснутая до пределов княжения великого князя Ивана Третьего,

Советская Россия отчаянно билась на четыре стороны - пробивалась к хлебу, к морю, к золоту.

В ту же ночь в Париже, после совещания, уполномоченный правителя спустился в огромный, крытый стеклом вестибюль русского посольства и, натягивая тесные перчатки, смеясь, говорил генералу, уполномоченному от южной армии:

Уверяю вас: мы либералы, мы истинные республиканцы. После вашего доклада, генерал, наши старики полезли под стол. Что вы натворили, ваше превосходительство?

Генерал злыми, мутными глазами глядел на уполномоченного: лицо -

румяное, отличная борода, веселые глаза, качается на каблуках, дородный, рослый. Схватил генерала за руку, с хохотком потянул вниз.

Ваше превосходительство, четыре су не дадут французы под ваш доклад.

Зачем эти ганнибаловы сражения? Мы должны идти с развернутыми знаменами, население восторженно нас приветствует, красные полки радостно переходят на нашу сторону... Уверяю вас, - французам надоели военные события, они жаждут идеального. Например: золотой поезд - это вещь. С каждым днем он приближается к Владивостоку, - с каждым днем французы становятся уступчивее в кредитах. А у вас все - горы трупов. Идеально, - если бы вы ухитрились дойти до Москвы без выстрела.

Вы смеетесь? - спросил генерал, посмотрел себе под ноги, повел усами, надел дешевый котелок, летнее пальто и вышел. Февральский ветер подхватил его на подъезде, пронизал до костей.

Уполномоченный, придерживая мягкую шляпу, выскочил из такси, перебежал хлещущий дождем тротуар, сбросил пальто на руки швейцару, спросил: "Меня ждут?" Швейцар, сочувствуя любовному похождению, ответил: "Мадемуазель только что пришла". После этого уполномоченный поднялся во второй этаж ресторана, чувствуя особенную легкость от вечерней одежды, от музыки, от света.

В кабинете горел камин, пахло углем и горьковатыми духами. На диване сидела в черном платьице мадемуазель Бюшар, закрыв кошачьей муфтой низ лица.

У камина стоял ее брат, молодой человек, чрезвычайно приличный, с усами. Он поклонился и остался очень серьезен. Мадемуазель Бюшар, не отнимая муфты от подбородка, подала голую до плеча, красивую руку.

Уполномоченный, вздохнув, поцеловал ее пальцы, сел на диван, вытянул огромные ноги к огню, улыбнулся во весь зубастый рот:

В такую погоду хорошо у огня...

Брат мадемуазель Бюшар сделал несколько веских замечаний относительно парижского климата, затем похвалил климат России, о котором где-то читал.

Метрдотель, за ним лакей и метр погреба внесли еду и вино. Метрдотель строго оглянул стол, носком башмака поправил уголь в камине и, пятясь, вышел.

Мадемуазель Бюшар, молоденькая актриса из театра Жимье, положила муфту на диван и ясно улыбнулась уполномоченному. У нее была широкая во лбу, с остреньком подбородком, хорошенькая мордочка, вздернутый нос и детские глаза. Она пила и ела, как носильщик тяжестей. После второго блюда брат мадемуазель Бюшар счел долгом рассказать несколько анекдотов, вычитанных из вечерней газеты. Мадемуазель, раскрасневшись от вина и каминного жара, отчаянно хохотала.

Уполномоченный сам сегодня читал эти анекдоты, и хотя он знал, что брат мадемуазель Бюшар - никакой не ее брат, а всего вернее - любовник, и что мадемуазель твердо решила не предоставлять уполномоченному своих прелестей иначе, как обеспечив себя контрактом, - все же ему было и весело сегодня и беспечно.

Поглядывая на голую до поясницы худенькую спину мадемуазель Бюшар, на все убогие ухищрения ее платьица, посмеиваясь, он повторял про себя:

"Дурочка, дурочка, не обману, не бойся, все равно кормить тебя буду не хуже, а лучше, рахитик тебе поправим, а когда в твоем квартале узнают про золотой поезд, - будешь самым знаменитым котенком в квартале..."

После шампанского брат мадемуазель Бюшар сильно наморщил лоб и, глядя на снежную скатерть, сказал глуховато:

Дурные вести с восточного фронта, надеюсь, не подтверждаются?

Какие вести?

Час тому назад курьер нашего департамента показывал мне радио...

Брат мадемуазель Бюшар обернулся к камину, бросая в огонь окурок.

Мадемуазель Бюшар, - что было совсем странно и жутко даже, - не детскими, но внимательными, умными глазами взглянула на уполномоченного. Ротик ее твердо сжался.

Золотой поезд правителя - так мне сказал курьер - захвачен большевиками...

Чушь! - Уполномоченный поднялся, толкнулся три шага по кабинету, почти весь заслонил его собою. - Чушь, провокация из Москвы...

А! Тем лучше.

Брат мадемуазель Бюшар принялся за кофе и коньяк. Она взяла муфту и зевнула в кошачий мех. Уполномоченный заговорил о неизбежном крушении большевиков, о близком братском слиянии Франции и возрожденной России, но вдруг почувствовал, что забыл половину французских слов. Он насупился, и щипцами принялся ковырять угли в камине. Ужин был испорчен.

В ту же ночь, покуда волки глядели с вершины горы, лыжники-партизаны подошли к железнодорожному полотну. Иные рассыпались между стволами, другие вытащили из-за пояса топоры, - и зазвенели, как стекло о стекло, топоры о морозные деревья.

Мачтовая сосна покачнулась в небе снежной вершиной, заскрипела и повалилась на блестевшие под луною рельсы.

Звонко стучали топоры. И вдруг чудовищный вой разодрал морозную ночь.

Задрожало железнодорожное полотно. Багровыми очертаниями выступили одинокие сосны на косогорах.

Из-за поворота, из горной выемки, появился огромный поезд с двумя пышущими жаром паровозами, с блиндированными вагонами и платформами, с тускло отсвечивающими жерлами пушек.

Вылетели ослепительные огни. Отсветы вспыхнули на снежных вершинах.

Рявкнули орудия, затактакали пулеметы, отдаваясь эхом.

Поезд налетел на поваленные деревья и стал.

Из темного леса, из-за каждого ствола, чиркал огонек винтовочного выстрела, как горохом, пули колотились о стальные блиндажи... Выли два паровоза, окутанные паром...

Этой же ночью эшелон, идущий из Москвы, выгрузился на полустанке среди разбитых вагонов, околевших лошадей, среди тысяч орущих красноармейцев.

Мороз был лютый. Семь радуг - вокруг луны. Пар валил от людей, от костров. За лесистой горой мерцало зарево, - там горели склады правителя.

По снежной равнине уходили цепи. Визжа полозьями, уходили сани с пулеметами и орудиями.

Вдали, куда уходили цепи, лунное марево вздрагивало от двойных ударов,

Это золотой поезд правителя, попавший в засаду, отбивался от партизан.

Поезд кругом в огне. Спереди и сзади завалили путь. Разбирают рельсы.

Наседают голодные, в попонах, в коврах, в бабьих шубах, прокопченные, со страшными глазами.

Все теснее их круг. Броневые орудия на платформах замолкают одно за другим. Люди поднимаются из снега, карабкаются на железнодорожную насыпь,

Сотни, сотни, - облепляют вагоны.

В ту же ночь поезд с золотым сокровищем двинулся обратно на запад.

Исходящие из него невидимые лучи произвели фантастический протуберанец в зимней атмосфере, - у многих погибли надежды, лопнули планы, безнадежно поникло много эмигрантских голов...

Уполномоченный правителя, вернувшись из ресторана, до утра, сжимая в кулаке телеграмму, просидел на кровати, - раскачивался, как от зубной боли.

Стучал железными ставнями гнилой ветер. Барабанил дождь по стеклам.

Ледяная тоска сжимала сердце.

Ужасно, - повторял он, - ужасно... Все как карточный домик...

См. также Толстой Алексей - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

ГАДЮКА
1 Когда появлялась Ольга Вячеславовна, в ситцевом халатике, непричесан...

Гиперболоид инженера Гарина - 01
Этот роман написан в 1926-1927 годах Переработан, со включением новых...

Сон – не только отдых для организма, но и зачастую он осуществляет передачу информации посредством сновидений. Сновиденья – загадочное и таинственное явление. Учеными доказано, что сны видят абсолютно все, только есть люди, которые их не запоминают или не верят в них. Люди, относящиеся серьезно к восприятию сновидений, хотят узнать их значение, строят логические цепочки из деталей сна и верят в символизм.

Часто можно столкнуться с похожими или одинаковыми снами, которые периодически повторяются. Однако еще чаще можно лицезреть одного и того же человека. Такие сны невольно, даже не особо верующих людей в их смысл, заставляют задуматься, к чему это может быть. Почему снится один и тот же человек? В этом нам помогут разобраться толкователи сновидений.

С научной точки зрения данное явление не нашел своего объяснения. Эзотерики же объясняют этот факт несколькими причинами:

  • Предостерегающий знак. Если часто снится человек, особенно знакомый, то он может хотеть вас обезопасить. Проанализируйте, откуда может вас подстерегать опасность, не идите на риски.
  • Объект вожделения. Возможно, что просто вы испытываете чувство влюбленности или любви по отношению к герою снов. Поскольку и в мыслях постоянно возвращаетесь к нему, так и во сне вспоминаете о нем на подсознательном уровне.
  • Приворот. В этом случае наоборот, вы – объект вожделения, и таким образом получаете об этом знак. Это, конечно, приятный вариант событий. Хуже, если действительно задействована магическая сила, чтобы добиться вашего расположения.
  • Духовная связь. Являться часто во сне может человек, который близок вам по духу. Подобным образом возникает невидимая астральная связь между вами.

В основном, объяснение находится лишь в случае, когда человек снится знакомый. Редкость, когда один и тот же незнакомец постоянно приходит к вам во сне. Если такое и случается, то вероятно, это не более, чем случайность.

Специалисты сферы психологии по-своему трактуют происходящее:

  • Повторяющийся или похожий сон с одним и тем же человеком

может отображать неоднозначность в системе отношений сновидец-приснившийся человек. Считается, что любые незавершенные дела мучительно влияют на сознание и могут напоминать о себе или воплощаться во снах.

  • В этом варианте мнение с эзотериками совпадает: если часто

думать о каком-то человеке наяву, то вполне вероятно его часто появление во сне.

  • Как и в случае с незавершенностью дел, так и неудовлетворенные

потребности могут стать причиной «визита» ночного гостя. Это могут быть бывшие или желаемые партнеры.

Как прекратить назойливые видения

Частые сны с одним человеком могут вызывать различные реакции. Если подобные сны вызывают чувство подавленности, грусти, растерянности и других отрицательных эмоций, то нужно предпринять попытку по прекращению ночных видений.

Можно попробовать следующие варианты:

  • Смена обстановки: сон в другой комнате, на новом белье, в другое время и т.д.
  • Разговор с человеком, который снится: постарайтесь выяснить все интересующие вопросы. С малознакомым человеком – познакомьтесь поближе, начните общение. Если снится незнакомец – перед сном мысленно задайте вопрос, что ему от вас нужно, возможно, приснится ответ.
  • Конспектирование сна: записывайте суть ваших снов после пробуждения, мысленно будет легче переключиться на новый образ.

К чему снится один и тот же человек

Вы увидели сон со знакомым человеком

Если во сне взаимная симпатия, то стоит форсировать отношения в реальности: познакомиться поближе, сблизить отношения.

Если человек одного пола с вами, то это сулит крепкую дружбу.

Если во сне благосклонность исходит только от вас, то вы хотите выдать желаемое за действительное и не за горами депрессионное состояние.

Если вы ругаетесь все время с этим человеком – неприятности и в реальной жизни.

Приснился незнакомый человек

Если при этом вам комфортно и спокойно, то не мешало бы взглянуть на мир по-новому.

Если вы пытаетесь спрятаться – поговорите с кем-то по душам. Радостно реагировать на незнакомца – боязнь перемен, сваливание проблем на другого.

Если он стоит к вам спиной – к беде.

Старые друзья, одногруппники или одноклассники во сне

Сон говорит о желании повторить какие-то моменты из жизни, сожалении о допущенных ошибках.

Приснились родственники

Это предупреждающий знак о неблагоприятных инцидентах.

Видеть умершего во сне

Если в реальности этот человек жив, то это очень благоприятный знак, обещающий долголетие тому, кому во сне не посчастливилось.

Если наяву этого человека уже нет, то это просто воспоминания о нем.

Не спешите паниковать, если каждый день видите во сне одного и того же человека. На ночной сюжет сложно повлиять, но, если сильно этого захотеть, можно постараться изменить надоедливый мотив.